Под редакцией проф. А. В. Павловской и канд. полит. наук Г. Ю. Канарша
Сайт создан при поддержке Российского гуманитарного научного фонда (проект №13-03-12003в)

Главная/Национальные менталитеты и социальное развитие/Национальный менталитет и модернизация/

Андреев А. Л. Национальный менталитет и политика

Глава из книги: Андреев, А. Л. (2002) Политическая психология. Москва: Весь мир.

Источник: http://www.nationalism.org/library/science/psychology/andreev/andreev-political-psychology.htm

 

Важным условием успешной политической деятельности служит отчётливое понимание того, что психический склад человека имеет множество более или менее ярко выраженных особенностей, составляющих в совокупности то, что принято называть национальным менталитетом.

О том, что нравы различных народов своеобразно преломляются в их политической жизни и способе правления, было известно ещё древним. Геродот, Тацит, Полибий, Цезарь Светоний Транквилл оставили потомкам яркие зарисовки социально-политической организации персов, скифов, германцев, галлов, римлян, других современных им этносов и племён, а также их поведения в различных ситуациях, связанных с борьбой за власть. В середине XVIII века в европейской истории народы начинают трактоваться как своего рода коллективные личности, наделённые индивидуальными «характерами» (Вико, Монтескье, Кондильяк, Гердер и др.). Несколько позже романтики, а вслед за ними Гегель, развивают учение о «духе народа», понимаемом как заданная свыше форма отношения к миру и соответствующая этому программа его исторической самореализации.

Эти теории оказали заметное влияние и на русскую философию, стремившуюся осмыслить природу российской государственности и своеобразие путей развития российского общества, что нашло своё выражение в понятии «русской идеи».

Проблема перехода от метафизики национальных различий к их собственно психологической интерпретации была поставлена во второй половине XIX века М. Лацарусом и X. Штейнталем, сформулировавшими концепцию нового направления в науке — психологии народов. Каждый народ (нацию) предлагалось рассматривать как особую психологическую связь, состоящую из отдельных звеньев — индивидуальных сознаний. В дальнейшем эта концепция была развита основоположником экспериментальной психологии В. Вундтом, который совершенно отказался от неопределённого и весьма абстрактного понятия «народного духа» и поставил задачу выявления глубинных слоёв человеческой психики путем изучения её внешних проявлений в языке, мифах и обычаях.

Психология национальных различий в таком её понимании в первую очередь ориентировалась на своеобразие культур. Вместе с тем в рамках общей проблемы реконструкции психологических основ национальной культуры она затрагивала и вопросы политической жизни.

В качестве примера можно привести полный весьма проницательных характеристик труд А. Фулье о психологии французского народа. Полагая важнейшей чертой «французского ума» склонность к логически ясной схематизации, чёткой определённости, максимально полному сведению эмпирических многообразий к общим идеям, столь ярко проявившимся в философском мышлении Декарта, Фулье выводит из неё безграничную веру французов в сильное государство. Оно означает для них не только собственно политический институт, но и некий универсальный логический принцип, приводящий всю социальную действительность к некоему рационально выстроенному порядку. Поэтому, считал Фулье, фрондирующие при всяком удобном случае, недисциплинированные, дорожащие больше правом говорить, чем возможностью действовать, французы обыкновенно легко подчиняются сильной власти, полагая, что она сделает их счастливыми.

Касаясь теоретических проблем психологии народов, Фулье связывает формирование национального менталитета с общением. Именно в процессе общения, осуществляемом на базе национального языка, вырабатывается, с его точки зрения, единый способ чувствовать, думать и желать, отличный от присущего психике отдельных членов общества или их арифметической сумме. Стало быть, национальный ум как таковой нельзя реконструировать путем простого наложения множества отдельно взятых индивидуальных умов. Дело здесь не просто в каких-то повторяющихся или широко распространенных чертах, а в том, что национальный ум действует на индивидуальные как причина на следствие. Можно даже говорить об определённом давлении, которое он способен оказывать на психологию отдельных индивидов.

Кроме того, национальный ум шире, чем совокупное сознание ныне живущих представителей данного народа; он включает в себя и мышление прошлых поколений, действующее в веках через запечатленные в культуре идеи, чувства, нормы, эталоны и т. д. Поэтому о нации нельзя составить правильного и полного представления, изучая её лишь в наличном на данный момент составе. «На индивиде и его отношениях к согражданам, — писал Фулье, — тяготеет вся история его страны» (Фулье, 1998: 16). Это отличает национальную общность от толпы, объединённой только эмоциональным резонансом непосредственно соприкасающихся друг с другом людей. В среде нации взаимодействие осуществляется сложнее и не носит столь мимолётного характера.

Вопрос о том, как возникает и развивается национальный склад ума и национальный характер, психология народов обычно трактовала плюралистически. Значительное место в этом процессе отводилось биологической наследственности, в частности расовым особенностям. Но наряду с этим рассматривались природно-климатические факторы, географическое положение страны, культура, транслируемый из поколения в поколение коллективный исторический опыт, память о крупнейших событиях прошлого.

В целом психология народов пользовалась преимущественно описательными характеристиками. Она выявляла национальные особенности мировосприятия, мироощущения и мышления, показывала их связь с языком, а также с условиями формирования данного народа и его историческим развитием, но не объясняла собственно психологических механизмов реализации этой связи. Поэтому она должна была уступить место другим теориям, способным заполнить данный пробел. Наиболее влиятельной из них в первой половине XX века стала аналитическая психология, принципы и методы которой начиная с 1912 года разрабатывал швейцарский учёный К. Юнг.

Пересмотрев основные положения психоанализа Фрейда, с которым он сотрудничал в течение нескольких лет, Юнг выдвинул положение о том, что наряду с индивидуальным бессознательным, которым ограничивался классический фрейдизм, в психике человека существует ешё более глубинный слой — коллективное бессознательное. Именно коллективное бессознательное, по Юнгу, и запечатлевает в себе совокупный опыт предшествующих поколений, в том числе память о природной среде, исторических событиях, моделях социальной деятельности и т. д. Содержание этого слоя психики составляют особые обобщенные первообразы (архетипы), представляющие собой коллективно наследуемые формы восприятия и понимания. Архетипы недоступны непосредственному наблюдению, но могут реконструироваться путем анализа их внешних проекций. При этом наиболее отчетливо глубины подсознания проявляются в сновидениях и творческих интуициях, не регламентированных рациональным самоконтролем (мифы, художественные сюжеты, символы и т. п.). Часть архетипов, по Юнгу, носит общечеловеческий характер (например, любовь к матери). Однако некоторые из них связаны со специфическими особенностями национальной жизни и представляют собой своего рода порождающие структуры национального менталитета. Центральное место среди архетипов Юнг отводил образу самого себя («эго-символ»), играющему основную роль в самоидентификации и соотнесении субъекта с окружающим миром.

В 30-х и 40-х годах Юнг неоднократно обращался к анализу генезиса нацистского режима в Германии. Он считал крайне наивным выражавшееся в те годы многими интеллектуалами изумление по поводу того, что народ Шиллера, Канта и Гёте мог породить такое политическое чудовище. На самом деле, доказывал швейцарский психолог, подсознательные импульсы, способствовавшие утверждению нацизма, глубоко укоренены в национальном менталитете немцев и естественным образом воспроизводятся на базе его внутренних противоречий.

Наиболее полным выражением национального архетипа немцев Юнг считал образ древнего германского бога Вотана — неистового воителя, вносившего в мир стихию разрушения и раздора, но вместе с тем склонного к мечтательности кудесника, любившего уединение и дальние странствия (неслучайно в германской мифологии он числился ещё и покровителем поэтов). Таким образом, импульсы творчества в коллективном бессознательном немецкого народа, по Юнгу, неразрывно переплетены с импульсами разрушения. Этот тезис подтверждали и данные клинических наблюдений швейцарского психолога за некоторыми пациентами-антифашистами, в сновидениях которых якобы также присутствовал бессознательный комплекс насилия.

«Вотановский архетип», полагал Юнг, был в свое время укрощен христианством, он никуда не исчез, а лишь оттеснился в самые глубины психики. Тем не менее истинным богом немцев оставался именно Вотан, а не Христос. Упадок же христианства в начале века, особенно в период после Первой мировой войны, вновь вызвал к жизни теперь уже ничем не сдерживаемые древние порывы. Симптомы грядущего возвращения Вотана, по наблюдениям Юнга, можно было проследить по самым, казалось бы, невинным увлечениям и чертам социального поведения немцев в 20-х и начале 30-х годов — например, по пробудившейся вдруг у них массовой страсти к бродяжничеству и путешествиям (напомним, что эта же черта отличала и мифического бога воинов). Так что приход к власти нацистов, с точки зрения Юнга, закономерно следовал из скрытых в темных глубинах психики процессов. По сути своей он был не чем иным, как возвращением немецкого национального духа к самому себе.

Господство нацистов, считал Юнг, основано на превращении маниакальной личности Гитлера в эго-символ целого народа. Что служит очевидным симптомом коллективного психического заболевания. Вместе с тем такое отождествление было подготовлено трагическим раздвоением немецкой души между стихией Востока и упорядоченным, цивилизованным миром Запада, которое породило массовые невротические реакции. В конце концов немцы осознали себя как народ, принадлежащий Западу, но сделали это значительно позже, чем другие европейцы. Отсюда неизбывный комплекс неполноценности, компенсируемый манией величия. Германия, ставил свой диагноз Юнг, всегда была страной психических катастроф.

Конечно, в свете более чем полувекового опыта послевоенной Германии, сумевшей совершить духовный разрыв с нацистским прошлым и построить государство, основанное на уважении к личности и правам человека, многие выводы швейцарского психолога кажутся чрезмерными. Однако не будем забывать, что они относились к конкретной исторической ситуации и к людям, чьё психическое состояние вошедшему в мир XXI века человеку уже трудно «прочувствовать». Что же касается наблюдаемых нами плодов послевоенного развития Германии, то в принципе они не противоречат представлениям Юнга. Ведь швейцарский ученый исходил из того, что в архетипах слой за слоем откладывается реальный коллективный опыт, так что сегодня он, возможно, констатировал бы трансформацию немецкого национального менталитета под влиянием изменившихся условий жизни и усвоения демократических ценностей.

Изучение национального менталитета опирается на многочисленные эмпирические данные, полученные в результате сравнительного исследования национальных (этнических) культур, их воздействия на восприятие мира, способы мышления и социальное поведение (так называемые кросс-культурные исследования). Вопросы политики в таких исследованиях вначале практически не затрагивались. Однако события Второй мировой войны и стремление лучше понять мотивацию противника привели к значительному расширению их проблематики. И, как оказалось, знание основных принципов репрезентации мира в той или иной национальной культуре и вытекающая из этого общая логика социальных действий способны не только удовлетворить любопытство учёных, но и служат одним из необходимых условий выработки политической стратегии.

В принципе к анализу национального менталитета с целью прогнозирования возможных действий противника и развития политической ситуации в стане как врагов, так и союзников прибегали обе противоборствующие стороны. Но эффективность этого метода была неодинаковой. Так, политическое руководство и военное командование Германии представляло себе психологию восточного противника по русской классической литературе. И постоянно встречая в произведениях Достоевского, Чехова, Горького образы «лишних людей», рефлексирующих интеллигентов, безвольных циников, сделало вывод о том, что такой противник не способен «держать удар» и психологически будет сразу же сломлен натиском танковых и авиационных армад. Здесь во многом коренится замысел пресловутого блицкрига. Но расчёты, основанные на литературных источниках, оказались неверными, так как отражали они не столько черты народа, сколько душевные метания оторвавшегося от народной массы и во многом «потерявшего себя» образованного слоя. Немецкие танки под Смоленском и Москвой встретили не Обломовы и Печорины, а Коневы, Чуйковы и Маресьевы. И ответом на страшные удары лета и осени 1941 года стало не падение режима и развал «колосса на глиняных ногах», а консолидация системы на волне патриотизма.

Американцы, в противоположность немцам, опирались на данные социологических опросов, психологических тестов и включённое наблюдение, которое вели квалифицированные специалисты, имеющие за плечами большой опыт полевых исследований. И такой подход оказался значительно более результативным.

Один из ярких примеров использования данных этнокультурной психологии в интересах практической политики приводится в книге Р. Бенедикт «Хризантема и меч» — бестселлере, в свое врёмя буквально открывшем западному читателю своеобразие японского национального менталитета.

После капитуляции Японии многие американские политические деятели, считавшие необходимым реорганизовать политический строй этой страны в соответствии со своими представлениями о демократии, рассматривали упразднение японской монархии как совершенно необходимую и само собой разумеющуюся акцию. По их расчётам, она не могла создать оккупационным властям больших осложнений, поскольку фигура императора была в значительной степени декоративной, и японцы привыкли к тому, что от его имени страной реально всегда управляли другие.

Однако данные, которыми располагали психологи и антропологи, на протяжении всей войны детально изучавшие настроения пленных японских солдат, противоречили этим настроениям. Особое внимание американских аналитиков привлекло то обстоятельство, что безусловную лояльность к своему монарху проявляли отнюдь не только воспитанные в самурайском духе офицеры, но вообще все пленные. Более того, даже лица, согласившиеся сотрудничать с американцами и участвовавшие в пропагандистских радиопередачах на Японию, отказывались говорить что-либо, затрагивавшее особу императора. Это коренным образом отличало Японию от Германии, где идея нации и национальной государственности психологически легко отделялась от личности главы государства (в данном случае Гитлера). В Японии такое разделение оказалось невозможным. Хотя реальные админисграгивно-распорядительные полномочия находились в руках различных военных клик, император пользовался всеобщим признанием как живой символ нации. Он почти никогда не вмешивался в процесс руководства страной, да генералы и не дали бы этого делать. Но в критический момент истории, когда военный разгром стал очевиден и никто уже не обладал достаточным авторитетом, чтобы принять окончательное решение о судьбе страны, «голос журавля» смог убедить японцев принять поражение.

Радиообращение императора Хирохито с признанием неизбежности капитуляции фактически спасло японский народ от реализации чудовищных планов оголтелых фанатиков, считавших, что последние рубежи обороны надо защищать до тех пор, пока жив хоть один японец. И непримиримым оставалось теперь только прийти утром на дворцовую площадь и, попросив у императора прощения за проигранную войну, совершить ритуальное самоубийство.

Исходя из выявленных в ходе этнокультурного анализа особенностей политического менталитета японцев, американские исследователи настоятельно рекомендовали своему политическому руководству сохранить институт японской монархии. И в целом их расчёт оправдался. Компромисс способствовал быстрому налаживанию послевоенного стратегического партнерства США со Страной восходящего солнца, что вряд ли было бы возможным, посягни американцы на те святыни, с которыми японский народ привык отождествлять своё бытие.

Для сравнения напомним, что совсем иной результат имела внешняя политика США, когда они пытались действовать вразрез с традиционными представлениями других народов (например, во Вьетнаме).

В целом же опыт прикладных исследований, направленных на решение задач практической политики, выявил неоднозначность связей между коллективными национальными архетипами и конкретным индивидуальным поведением. Иными словами, реконструкция архетипов как таковых сама по себе ещё не даёт достаточной информации, позволяющей прогнозировать поведение конкретных людей в различных обстоятельствах. Это поставило перед теоретической психологией проблему обоснования дифференцированного подхода к изучению национальных различий на уровне психологии личности.

В современных работах в качестве методологической основы такого подхода обычно используется предложенная А. Кардинером концепция отождествления национального характера с так называемой базовой личностной структурой или её усовершенствованные варианты (например, разработанная А. Инкельсом и Д. Левинсоном теория модальной личности). С этой точки зрения национальный характер есть не что иное, как доминирующие в обществе конфигурации личностных черт (типы личности), устойчиво сохраняющиеся и воспроизводимые из поколения в поколение. Изучение же национального характера по содержанию совпадает с анализом частоты распространения разнообразных личностных особенностей в составляющих этносы и этнические группы человеческих популяциях. При этом, однако, наличие национального характера рассматривается скорее как возможность, чем как заранее предопределенный факт: в некоторых случаях эмпирические исследования действительно обнаруживают в мышлении, мировосприятии, эмоциональных реакциях и поведении представителей данной национально-этнической общности ясно выраженные национально-этнические особенности, однако бывает и так, что этого сделать не удаётся.

Надо отметить, что по глубине проникновения в строй мыслей и чувств, формируемых различными национальными культурами, российская интеллектуальная традиция всегда была одной из сильнейших в мире. В целом она сохранилась и в советское время, но, к сожалению, долгое время мало использовалось в политике. Неумение учитывать особенности национального менталитета было одной из хронических болезней советского руководства, что неоднократно приводило его к политическим просчётам и, возможно, стало одной из главных причин развала СССР в 1991 году.

Корни этого кроются отчасти в том, что марксизм, более чем на семь десятилетий утвердившийся в нашей стране в качестве официальной идеологии, вообще склонен к недооценке национального вопроса и полагает возможным в конечном счёте свести его к чисто социальным проблемам. Эта тенденция многократно усиливалась характерными для высшей советской номенклатуры догматизмом и недостатком настоящей гуманитарной образованности, дающей живое представление о многообразии человеческого духа. Так, пренебрежение мнением ученых-востоковедов и уверенность в том, что сознание всех народов в основе своей одинаково, способствовало втягиванию страны в афганскую авантюру, с последствиями которой мы не разделались вплоть до настоящего времени.

Впрочем, не надо думать, будто задача проникновения в особенности национального менталитета относится лишь к «другим». Считаться надо и с психологией собственного народа, хотя политикам очень часто кажется, что знание этой психологии приходит чуть ли не автоматически и не требует каких-то особых усилий и специальных знаний. Примечательно, что практически во всех странах, добившихся значительных успехов в развитии, исследованиям, помогающим понять самих себя, уделяется очень большое внимание, а научная, научно-популярная и публицистическая литература на эту тему насчитывает множество названий.

История не раз свидетельствовала о неплодотворности попыток механически копировать опыт других стран и народов; в силу многих причин, значительная часть которых связана с особенностями национальной психологии, они обычно приводят к совсем иным результатам, нежели те, на которые рассчитывали их инициаторы. В России на протяжении последних полутора десятилетий это происходило уже дважды. В первый раз при Горбачёве, который, судя по всему, надеялся разрешить назревший системный кризис советского общества путем его перестройки по западной политической модели, но не учёл реальных интересов и природы боровшихся за власть в стране политических сил. И второй раз — при Ельцине, когда была предпринята попытка перенести в Россию неолиберальную модель экономики вместе с соответствующими ей жизненными принципами, психологическими ориентациями и формами социального поведения, исторически сформировавшимися на почве протестантизма (так называемая «этика успеха»).

Исторические срывы XX века стимулировали огромный интерес россиян к особенностям российского, в том числе русского, менталитета, проявляющийся не только в научных исследованиях и аналитических выкладках политологов, но и в дискуссиях, направляющих движение самой общественной жизни.

Тема «русской души» восходит к политической философии Ф. М. Достоевского. Позднее её активно разрабатывала русская философская и общественная мысль Серебряного века, традиции которой продолжила послеоктябрьская эмиграция.

Углублённый анализ мотивов русского фольклора, бытовые наблюдения и особенно осмысление революционных событий и процессов становления советского строя позволили таким мыслителям, как Н. А. Бердяев, Б. П. Вышеславцев, И. А. Ильин, И. Л. Солоневич, П. А. Сорокин и др., сделать ряд глубоких выводов о психологии русского народа, которые стали по существу общепринятыми. В годы «холодной войны» эти выводы послужили отправным пунктом становления прикладной русистики и советологии в исследовательских центрах, осуществлявших научное обеспечение политики западных стран в отношении СССР. А во время «перестройки» они получили признание и на родине, где сыграли роль своеобразного катализатора процессов национального самопознания и историко-политического самоанализа.

В последние 10–15 лет изучение особенностей российского менталитета на основе философского осмысления культуры и истории обогащалось эмпирическими данными психологического тестирования и социологических исследований. Эго позволяет новому поколению ученых и политиков рассматривать национальный менталитет не только в опредмеченных результатах его деятельности, но и в живом процессе функционирования и приспособления к различным ситуациям и сферам деятельности, выявляющем характерные реакции и способы структурирования информации, склонности, динамику психических процессов, ассоциативную логику, уровень и взаимосвязь различных способностей.

В большинстве работ отечественных и зарубежных авторов, посвящённых проблемам русского политического менталитета и русского национального характера, отмечается их ярко выраженная своеобычность, которая накладывает неизгладимый отпечаток как на государственный строй, так и на течение всей политической жизни, в особенности на формы политической борьбы. Оценка этих качеств зависит от позиции исследователя: у кого-то преобладают «плюсы», у кого-то — «минусы». Однако сам состав качеств и свойств «русской души» у тех и у других примерно одинаков.

Одна из особенностей любого, а значит, и российского национального менталитета — поразительная устойчивость, которая обеспечивается наличием в его структуре определённых психологических констант. Поэтому массовые психологические реакции и поведение россиян в типологически близких исторических ситуациях обнаруживают заметные черты сходства даже тогда, когда эти ситуации разделены столетиями. Довольно легко показать их, сопоставив, скажем, психологическое состояние российского общества и поведение россиян в «смутные» времена: начало XVII — начало XX — конец XX века (распад Советского Союза в 1991 году).

Среди констант национального менталитета отметим в первую очередь «всечеловечность» русской души, её открытость иным культурам и влияниям, о которых говорил ещё Достоевский. Это проявляется, в частности, в весьма высоком уровне межнациональной терпимости, умении адаптироваться к разным этнокультурным условиям, в обострённом интересе к опыту других стран и народов, сопровождающемся готовностью опробовать и применять его у себя. Исторически такие черты способствовали успешному созиданию огромной многонациональной империи, «строительные блоки» которой цементировало умение русских находить общий язык с представителями самых разных культур и вероисповеданий. Этнопсихологии русских всегда была свойственна и способность принимать как «своих» выходцев из любых других национальных групп, что придавало российской государственной экспансии весьма специфический характер. Во всяком случае, ни одна другая империя на этом никогда не строилась. Например, англичане в Индии составляли особую «касту», с закрытыми жилыми кварталами и клубами, куда практически не имели доступа даже представители местной знати. Точно так же речи не шло о том, чтобы индиец или тем более африканец стал высшим офицером британской армии. Напротив, среди русских генералов XIX — начала XX века были и немцы, и армяне, и грузины, и евреи, и финны, и представители различных мусульманских народов, причём каких-либо значительных психологических трений это обстоятельство не вызывало.

Вместе с тем, стремясь стать на точку зрения «другого», русский человек подчас настолько боится чем-то задеть партнера, что проявляет поразительную уступчивость. Этот своеобразный комплекс не раз изумлял не только друзей, но и недоброжелателей, которые просто не могли взять в толк, как можно раздавать с таким трудом когда-то приобретённые земли, или, пытаясь снискать расположение «друзей», идти на явно невыгодные для себя уступки в вопросах юрисдикции над акваториями Арктики и Каспия.

Ещё исследователей XIX века удивляла свобода, с которой неграмотные русские крестьяне рассуждали на самые разные социальные и политические темы. Это качество сохранилось и в советскую эпоху. Проводившиеся в 1960–70-х годах исследования показали достаточно высокую компетентность «простых советских людей» в вопросах внешней политики, по крайней мере на уровне знания имён и специальной лексики. Это заметно отличает наших соотечественников от жителей некоторых других стран, в том числе американцев, которые, по признанию американских же исследователей, нередко лучше знают состав местной бейсбольной команды, чем имена лидеров крупнейших государств мира.

Отметим, однако, что широкий интерес к народам, культурам, политическим событиям в разных точках земного шара сочетается в русском менталитете с чрезвычайно развитой самокритичностью. Эта черта очень часто принимает гипертрофированные формы, вплоть до пренебрежения собственным опытом и самоуничижения, доходящего до стремления к отказу от собственной идентичности.

Объясняется это, вероятно, в известной степени особенностями генофонда нации, определяющими частоту распространения устойчивых личностных характеристик. Так, психологические исследования зафиксировали у наших соотечественников сниженные показатели по уровню самоуверенности по сравнению с представителями других этнических групп. Уступаем мы другим национальностям (в частности, американцам) и по такому связанному с чувством уверенности психическому параметру, как «упругость эго» (способность восстанавливать ровное и хорошее расположение духа), «зато» превосходим их по фактору депрессии (см.: Пибоди, Шмелёв, Андреева, Граменицкий, 1993; Касьянова, 1994, 122–140).

Архетипической чертой «русской души» многие русские мыслители признавали горячее стремление дойти «до корня», отыскать «настоящую правду», воспринимаемую как некий абсолют. Причем на пути к этому абсолюту русские часто готовы беспощадно крушить то, что ещё недавно казалось священным, правильным или по крайней мере вполне приемлемым.

В. П. Вышеславцев прекрасно реконструировал этот архетип на примере былинного сюжета о ссоре Ильи Муромца (олицетворяющего в русском фольклоре народную силу и народную правду) с князем Владимиром. Завязка конфликта состоит в том, что мужицкого богатыря Илью не позвали на княжеский пир. Обиженный, он уходит от князя, сбивает золотые маковки с княжеских теремов и церквей и на добытое таким образом золото устраивает пир для голытьбы. Все эти действия предпринимаются им во имя справедливости. Мотивация в принципе законная: справедливость и в самом деле была нарушена. Однако примечательно, как именно реагирует на это Илья. Перед нами не западноевропейская революция с её борьбой за права и новый строй жизни. Логика мышления здесь иная: неприятие конкретного явления немедленно универсализируется, оборачиваясь стихийным нигилизмом, мгновенно уничтожающим всё то, чему народная душа только что поклонялась и чему сам народный богатырь служил всю жизнь. Происходит не столько восстановление порушенной справедливости, сколько мгновенное отторжение мира, в котором существует несправедливость.

По сути, заключает Вышеславцев, перед нами предстаёт картина русской революции, которую как в пророческом сне увидела древняя былина. Если перевести былинные образы на язык современных политических понятий, можно сказать, что Илья Муромец вместе с отбросами общества («голью кабацкой») осуществляет «грандиозный разгром церкви и государства» (см.: Вышеславцев, 1995: 116–117).

В данном контексте становится понятной психология так называемого русского мессианизма.

Вера в то, что на Россию и русский народ возложена некая особая миссия, исторически восходит к религиозно-политической теории жившего в конце XV — начале XVI века псковского старца Филофея о «Третьем Риме». В основе этой теории лежит представление о перемещении христианского царства: вначале центром мирового христианства был Рим, затем — Константинополь, а после взятия последнего турками его религиозно-политическая роль переходит к Москве — третьему и последнему Риму, призванному сберечь чистоту христианства до нового пришествия Христа. Будучи воплощённой в официальной политической идеологии и во многом созвучной народным представлениям о «Святой Руси», эта концепция в течение нескольких столетий укоренялась в национальном самосознании, принимая различные формы и создавая психологическую почву для особого типа социально-политического мышления, в рамках которого подлинным смыслом бытия становилось лишь осуществление Великой Идеи. На этой психологической почве в свое время и выросла доктрина построения социализма в одной отдельно взятой стране и вытекающее из неё представление о Советском Союзе как об особой стране, пролагающей человечеству путь к коммунизму (а потому имеющей дополнительные морально-политические права, и прежде всего право судить о том, что соответствует или не соответствует «ходу истории»).

Ссылки на русский мессианизм не раз использовались в политике как доказательство особой опасности, исходящей от СССР, будто бы органически склонного к тотальной геополитической и идеологической экспансии. На самом деле мессианизм был присущ не только русскому самосознанию. Самый яркий пример, конечно, Америка, в которой её основатели видели возведённый Господом «град на холме».

Надо признать, что идеология исторической избранности неотделима от малоприятной склонности к поучениям, навязыванию своих, якобы универсальных представлений о жизни и от стремления вмешиваться в чужие дела. И всё же русский мессианизм, в отличие от других его вариантов, никогда не опирался на чувство национального превосходства, а, напротив, был тесно связан с идеей жертвенности («пострадать за всё человечество»), пусть даже эта «жертва» оказывалась никому не нужной и даже навязанной. Психологически русский мессианизм всегда коренился не столько в инстинкте преобладания (доминирования, господства и т. д.), сколько в стремлении к абсолютной правде и готовности идти за ней до самого конца.

Хотя — и это тоже приходится признавать — в борьбе за её полное и всеобъемлющее осуществление русский человек мог «сбивать маковки» не только со своих церквей и теремов. То, что весьма щепетильный в вопросах справедливости российский менталитет зачастую не мог бы принять, руководствуясь доводами «интереса», к сожалению, легко оправдывалось идейными соображениями.

Практически все исследователи психологии русского национального характера соглашались в том, что русские — это народ крайностей. «Для русских, — писал, например, Н. А. Бердяев, — характерно совмещение и сочетание антиномических, полярно противоположных начал. Россию и русский народ можно характеризовать лишь противоречиями. Русский народ с одинаковым основанием можно характеризовать как народ государственно-деспотический и анархически-свободолюбивый, как народ, склонный к национализму и национальному самомнению, и народ универсального духа, более всех склонный к всечеловечности, жестокий и необычайно человечный, склонный причинять страдания и до болезненности сострадательный» (Бердяев, 1990: 15).

Бердяев объяснял эту противоречивость русской историей, и прежде всего вечным конфликтом инстинкта государственного могущества с инстинктом свободолюбия и правдолюбия народа. Однако в последнее время появились эмпирические данные, которые позволяют раскрыть причины данного явления на уровне индивидуальной психики. Речь, в частности, идёт о том, что среди россиян широко представлен психический тип, характеризующийся сдвигом нейрофизиологической динамики в сторону собственных ритмов нервной системы. Их реакции на внешнюю ситуацию несколько ослаблены, а потому не сразу проявляются или очень быстро гаснут. Зато внутренние порывы души свободны от внешних обстоятельств. Когда у человека такого склада меняется эмоциональное состояние, соответствующие этому внешние реакции вначале довольно долго блокируются, но зато позже прорываются в чрезвычайно взрывной форме. (Не отсюда ли пошла известная пословица: «Русские медленно запрягают, но быстро ездят»?)

Как следует оценивать такие особенности? К «плюсам» или к «минусам» они относятся?

Однозначного ответа на эти вопросы не существует. Да и толку от такого ответа было бы немного. В любом случае национальную психологию надо принимать как данность. Её можно в определенных рамках корректировать, культивируя одни черты и сглаживая другие, но любые попытки «сломать» её стереотипы, заставить людей быть другими не просто утопичны, но и вредны по своей сути.

Не подлежит сомнению, что многие из вышеописанных психологических черт тесно связаны со способностью к творчеству. Не будем повторять в этой связи общеизвестные истины о выдающемся вкладе российского гения в мировую науку и культуру. Не менее важным показателем креативности служит, между прочим, и бытовая адаптивность. Однако правда и в том, что некоторые качества, стимулирующие творчество, в других отношениях могут быть весьма неудобными. В частности, они сопряжены с некой неровностью в выстраивании социальных контактов и некоммуникабельностью. Не уступая, к примеру, американцам в склонности к самоанализу, личностной автономии и мотивациям на достижения, русские заметно отстают по таким параметрам, как собранность, склонность к порядку, навыкам мысленного проектирования жизненных стратегий.

Эти черты, безусловно, сказываются на эффективности совместных действий, особенно основанных на принципе добровольческой инициативы (к числу их принадлежит и политическая самоорганизация). И не потому, что россияне слишком меркантильны и без личной выгоды не сделают и шагу. Как раз бескорыстия-то нам не занимать. Просто поддержание устойчивого взаимодействия, основанного не на «родстве душ», а на чисто инструментальных принципах, часто требует от нашего соотечественника больших эмоциональных усилий и дается ему с трудом. А если он к тому же сосредоточен на некотором «главном деле», его тяготит и необходимость постоянно отвлекаться на «организационную суету».

Психологические особенности русской ментальности позволяют понять некоторые стороны российской политической жизни, которые порой неприятно удивляют нас самих. Например, крайняя неустойчивость, даже эфемерность подавляющего большинства политических движений, партий и объединений или неразвитость инфраструктуры гражданского общества.

Вспомним хотя бы, как разворачивался процесс общественной самоорганизации на протяжении всего периода становления молодой российской демократии. Поражает лавинообразное развитие этого процесса (новые общественные объединения в России возникали буквально сотнями) на фоне его крайне низкого кпд. Вспышки активности моментально гасли и не имели устойчивого продолжения. Многочисленные и, казалось бы, весьма перспективные общественно-политические проекты захлебывались и уходили «в песок», потому что их инициаторы быстро охладевали к собственным начинаниям, а вместо слаженного хора всякий раз получалось множество исполняемых в разной тональности сольных партий. Относительная устойчивость наблюдалась лишь там, где структура не создавалась заново, а бралась уже готовой и лишь наполнялась человеческим материалом (Федерация независимых профсоюзов, КПРФ и ряд др.).

Примечательные данные, характеризующие психологические реакции россиян на современные политические процессы и трансформацию российского общества в целом, приводятся в работах, посвящённых электоральным предпочтениям наших сограждан.

Одна их специфических черт российского электората заключается в устойчивой ориентации на внешние признаки «силы». Напротив, интеллигентность в политике связывается с такими смысловыми оттенками восприятия, как «слабый», «зависимый», «неуверенный», вследствие чего она приобретает негативную окрашенность. Нетрудно себе представить, как влияет такая установка на состав и характерологические черты властных элит, а опосредствованно на наличие у представителей «верхов» тесно связанных с интеллигентностью качеств: широту кругозора, профессионализм, способность справляться со сложными вопросами стратегического планирования.

Важным политико-психологическим фактором в современных условиях становится противоречие между самооценкой и политическим выбором. Большинство жителей страны идентифицируют себя как русских. Однако при этом русский воспринимается как «бедный», а бедность в глазах избирателей, особенно молодых, очень плохая аттестация для политика.

Наконец, обращает на себя внимание психологическая раздвоенность российского электората: с одной стороны, ностальгия по основательности, порядку, с другой — сохраняющаяся, несмотря ни на что, симпатия к таким качествам, как рискованность, непредсказуемость, нетрадиционность, нередко сопряжённые с «лёгкостью» и даже легкомысленностью. Получается, что, несмотря на горький опыт последних лет, россияне психологически отнюдь не застрахованы от увлечения каким-либо понравившимся своей молодостью, бойкостью и раскованностью новым «реформатором»-авантюристом.

Таким образом, многие бытующие в современном российском обществе политические стереотипы на поверку оказываются неадекватными, а основанный на использовании этих стереотипов политический выбор раз за разом приносит жестокие разочарования. Однако россияне, как правило, не склонны связывать неблагоприятное развитие событий с собственными политическими установками. Неудивительно, что охвативший Россию кризис принял затяжной характер, а не устраивающая большинство населения ситуация воспроизводится на протяжении нескольких избирательных циклов, хотя и с новыми действующими лицами. Это неизбежно ведет к массовым социальным неврозам, создает у рядового гражданина чувство бессилия, вызывает политическую апатию.

Подмеченная многими исследователями антиномичность, неудержимость «русской души», склонность увлекаться различными идеями и в то же время самокритичность, несистематичность в стратегии достижения целей, граничащая с неуверенностью в себе, во многом объясняют своеобразную цикличность отечественной политической истории с присущим ей чередованием политических катастроф и периодов воссоздания державного порядка, когда государственный деспотизм снова одерживает верх над стихией неистовой вольницы. И это объяснение применимо не только к «смутным временам» лжедмитриев или революции 1917 года, но и к бурным событиям 90-х годов XX века, совершавшихся уже непосредственно на наших глазах.

Как же при таком порывистом и в чем-то даже безоглядном характере удавалось поддерживать ритм мощной территориальной экспансии, осваивать огромные пространства и вообще решать организационно-политические задачи, требующие большой систематичности и целеустремленности?

Очевидно, пресловутая «стихийность» в российском менталитете сочетается с другой константой — способностью к очень быстрой психоэнергетической мобилизации. Благодаря этому Россия во всей своей мощи не раз возрождалась буквально из пепла, поражая весь мир исключительной быстротой и интенсивностью этого процесса. Вместе с тем, как неоднократно отмечалось в работах по психологии национального характера, способность эта проявляется в достаточно специфической форме. Наши соотечественники в массе своей не особенно склонны тратить избыток энергии на обустройство жизни в смысле изобилия материальных благ и удобств. По-настоящему они «выкладываются» обычно тогда, когда чувствуют, что их усилия направлены на достижение «больших целей», способных удовлетворить потребность в осуществлении мессианского призвания. Если же жизнь становится особенно тяжёлой, безрадостной и, главное, бесперспективной, психоэнергетика переключается на поддержание психического равновесия (пресловутое русское «терпение»), фактически это та же энергетическая мобилизация, но направленная на иную социальную задачу.

Психологическая конституция российского общества такова, что оно нуждается в некоторых внешних инструментах психологического саморегулирования. В качестве важнейшего из таких инструментов выступает государство.

Неистребимое влечение россиян к «сильной державе», столь резко контрастирующее с англосаксонской концепцией «минимального государства», не раз давало повод говорить и писать об отсутствии в российском менталитете идеи свободы, о невыделенности личности из социального целого, о психологической несамостоятельности наших сограждан и отсутствии у них духа инициативы. Однако данные конкретных исследований социологов и психологов позволяют совершенно определенно аттестовать такого рода мнения как легенду. На самом деле различия между российским и западным обществом связаны не с оппозицией индивидуализма и коллективизма, а со спецификой проявления индивидуалистических настроений. Причем распространились последние в России отнюдь не в результате перехода к рынку и демократии. Строго говоря, современный «рыночный» индивидуализм надо рассматривать как прямое продолжение «адаптационного» индивидуализма советского времени, формировавшегося на фоне официально декларируемого коллективизма в качестве стратегии личной конкуренции внутри общности (см.: Дилигенский, 1998: 36–60).

Реальная, а не надуманная проблема состоит в том, что дух личного соперничества у россиян часто проявляется в настолько эмоционально напряжённой форме, что выходит за пределы разумного и принимает деструктивный характер. Вследствие этого стихия индивидуалистической энергетики у нас нуждается в сдерживающих её «твердых оболочках», одной из которых и является государство. Чем сильнее индивидуализм, тем прочнее должна быть оболочка. Таким образом, стремление к усилению государства в России вырастает вовсе не из «неразвитости» индивидуального начала, а как раз напротив — из его чрезмерности и связанного с этим инстинктом самоограничения.

Получается, что государство оказывается как бы не прямой, а обратной проекцией национального менталитета. Тем не менее, как неоднократно отмечалось в отечественной и зарубежной русистике, оно занимает центральное место в российском политическом сознании и образует его системообразующую основу. Не случайно распад государства и/или изменение его «титула» неизменно вызывали у русских весьма болезненный кризис идентичности, сопровождавшийся немалой растерянностью и метаниями (как это было в момент гибели Российской империи и возникновения «Совдепии» в 1917 году или при упразднении Советского Союза и провозглашении «независимой России» в 1991-м).

Наличие устойчивых особенностей национального менталитета не означает, однако, что он представляет собой некую неподвижную метафизическую сущность. На самом деле национальный менталитет меняется, хотя и очень медленно. Но механизм этого изменения носит весьма специфический характер: оно осуществляется не путем «перестройки» (на которую неизменно надеялись все российские утописты-реформаторы), а посредством наслаивания поверх древних архетипов всё новых и новых смысловых пластов. Причём появление каждого нового пласта следует рассматривать не как простое «добавление», но как изменение всего контекста смысловой репрезентации политической реальности.

Если попытаться охарактеризовать российский менталитет, выделив в нём наиболее значимые для политического мышления и политического поведения слои, мы получим весьма сложную картину. Во всяком случае, ни одну из предпринятых на сегодня попыток вывести некую формулу «русской души» (вроде той, что была предложена в своё время Дж. Биллингтоном — «икона и топор») нельзя считать основательной.

К числу специфических особенностей российского менталитета относят сохранение в нём живого пласта ценностей, идей и представлений, формировавшихся в условиях так называемого традиционного общества. Носителем устоев традиционного общества вплоть до относительно недавнего времени была общинная деревня, по законам которой ещё 80 лет назад жило большинство населения страны. Поэтому в данном случае вполне уместно говорить о мощном «деревенском» пласте в национальной психологии россиян.

Впитавший в себя эту своеобразную крестьянскую традицию человек всегда чувствовал, что он связан со своим государством тысячами тонких нервных нитей. И эта связь переживалась как очень личная. Посредническая роль каких-либо формальных институтов не признавалась, поскольку община ощущала себя не элементом гражданского общества, а базовой ячейкой государственности. Государство, с этой точки зрения, выступало как некое воплощённое «общее дело». Но любопытно, что при этом некоторые элементы государственности могли мыслиться вне государства. И именно в соответствии с такими представлениями сегодня значительная часть населения как бы отделяет «собственно государство» от некоторых государственных же институтов (особенно от Государственной думы).

В полном соответствии с психологией общинной (артельной) жизни наши сограждане по-прежнему убеждены в том, что природные богатства страны составляют общее и нераздельное достояние: они должны принадлежать государству (мнение более чем 40% опрошенных) или народу (примерно 39% опрошенных). «Рыночный» же подход к этому вопросу («природные ресурсы должны принадлежать тому, кто стал их официальным собственником в результате проведенных в стране реформ»), судя по данным социологических исследований, поддерживают лишь около полутора процентов россиян (см.: Россия…, 2000: 352).

Тем не менее ценности и представления, восходящие к общинному быту и объединённые знаменитым принципом «соборности», всё же нельзя считать выражением подлинной сущности россиян, как это делается в некоторых работах по философии русской истории. Дело в том, что в реальном политическом сознании народа они противоречивым образом сочетаются с реформаторским комплексом, ориентированным на петровскую модель преобразований как на наглядный образец. Морфологически обособившейся в виде особой идеологии ипостасью этого комплекса, несомненно, является либеральное западничество. Но всё же сами по себе реформаторские настроения шире, и их отнюдь не следует сводить к утверждению «западных ценностей», как это сплошь и рядом демонстрирует современный реформаторский дискурс. Последнее больше характерно для одной из интеллигентских субкультур, тогда как сама установка на движение и изменение (не предопределяющая, правда, их направление) разделяется значительно более широкими слоями населения. Неслучайно, несмотря на очевидные трудности и потери последних лет, почти 2/3 россиян выступают за продолжение реформ, настаивая, однако, на том, что они должны стать более разумными.

Нельзя не заметить, что психология наших сограждан по-прежнему отражает социально-исторический опыт советского времени. Именно оттуда россияне продолжают черпать представления о должном и справедливом; опираясь именно на этот опыт, строят модели ценностной самоидентификации. Там же локализованы и основные объекты и мотивы национальной гордости: это в первую очередь победа в Великой Отечественной войне (в ходе опросов данное событие неизменно выдвигают на первое место примерно 85% наших соотечественников, причем эта цифра практически не зависит от возраста, уровня дохода и образования), а также ликвидация неграмотности, создание мощной индустрии и освоение космоса (эти достижения набирают от 40 до 60% «голосов» респондентов). В то же время выдающимися русскими самодержцами гордятся не более 12% наших сограждан, святыми и мучениками православной церкви — приблизительно 10%. Революция 1917 года уже не одобряется (ею гордятся только 8% респондентов), но и борьба белых с большевизмом находит эмоциональный отклик только у 2,5% россиян. С современными реформами также идентифицирует себя подавляющее меньшинство. Переход к демократии и рынку в начале 90-х считают значительным достижением всего около 12% населения. Большинство же по-прежнему воспринимают как естественное и необходимое не только активное присутствие государства в экономике, но и его социальные обязательства (там же: 173–179).

Важное значение «советского пласта» в политическом сознании россиян состоит в его всеобщности для представителей различных этносов. Единого «советского народа» не получилось, но степень психологической интегрированности многонационального российского общества за годы советской власти, несомненно, многократно возросла. Заметим, что этнические мотивы в современной России сравнительно мало влияют на идейно-политические предпочтения, тогда как, например, в США различия такого плана в ходе общенациональных голосований проявлялись достаточно сильно (известно, в частности, что афро-американцы и наиболее бедные национальные меньшинства голосуют в основном за демократов, хотя, возможно, кадровая политика Дж. Буша-младшего сумеет переломить эту тенденцию).

Несомненно, рыночные и демократические реформы в России влияют на заложенные в структуре национального менталитета базовые политические представления. Однако, к чему это в конечном счете приведёт, определить сложно. Пока с уверенностью можно сказать, что стремление сломать традиционные стереотипы и модели мышления, привить россиянам миропонимание, сводящее смысл жизни к материальному потреблению, на сегодня не удалась. Начиная с середины 90-х годов в общественном сознании идёт процесс восстановления шкалы ценностей, ставящей духовное выше материального, и реабилитации политической традиции исторической России. Одновременно политический дискурс всё чаще обращается к понятию национального интереса, отброшенного в сторону радикалами начала 90-х годов. Национальный интерес и национальная безопасность выступают сегодня по существу как два главных консенсусных понятия, на базе которых сходятся различные политико-психологические типы российского общества.

Фактически к настоящему времени в результате сложного взаимодействия демократических реформ и политической традиции сформировалась новая ценностная матрица, задающая мотивационно-смысловое поле политического выбора. Эта матрица, безусловно, отличается от массовых установок советского времени, но в то же время она не похожа на ценностные ориентации западных обществ. Её специфика хорошо просматривается на данных кросс-культурного анализа ассоциативных рядов и эмоционального восприятия понятий, относящихся к различным областям экономики, политики и культуры (некоторые эмпирические данные, позволяющие сопоставить психологические установки россиян и немцев, приведены в таблице). Если говорить обобщённо, наиболее заметная черта российского менталитета, которая бросается в глаза в рамках кросс-культурного анализа, — это высокие значения показателей по всему ряду понятий, относящихся к сфере духовной деятельности и духовного самосовершенствования человека.

Психологические установки жителей России и Германии (числитель — западные земли, знаменатель — восточные земли) 

Вызывают положительное отношение, %

Понятия

Вызывают отрицательное отношение, %

Россия

Германия

 

Россия

Германия

91,9

 

Государство

8,1

 

36,2

 

Политика

63,8

 

56,4

 

Рынок

46,6

 

69,0

61/54

Конкуренция

31,0

30/32

73,0

32/66

Коллективный

27,0

55/24

93,4

88

Право и порядок

6,6

7

59,6

 

Социализм

40,5

 

33,7

33/17

Капитализм

66,3

52/67

97,1

78

Достижение

34,7

22

89,6

61

Национальное чувство

10,4

30

95,4

81

Прогресс

4,6

10

83,7

92

Собственность

16,3

4

89,1

75

Мораль

10,9

18

92,4

80

Солидарность

7,6

14

96,3

 

Справедливость

3,7

 

Источник: Социологический архив Российского независимого института социальных и национальных проблем.

Анализируя эти и другие аналогичные данные, можно сделать вывод, что россияне не видят альтернативы формированию рыночной экономики и построению открытого общества, но, осуществляя конкретный политический выбор, они будут исходить из того, что эти процессы не могут рассматриваться как движение вперёд, если при этом падает общественная мораль и разрушается система образования.

В ходе политических и социально-экономических реформ 90-х годов российское общество восприняло важнейшие демократические принципы — равенство граждан перед законом, независимость суда, свободные выборы органов власти, многопартийность, идеологический плюрализм и др. Но иерархия демократических ценностей выстраивается в российском менталитете существенно иначе, чем в западом. Так, россияне не склонны придавать большое значение идее прав человека, ставшей своего рода «символом веры» для западной демократии. Не очень важен для наших сограждан и принцип многопартийности. Наивно полагать, что разница эта объясняется лишь тем, что россияне только «учатся» демократии и «недостаточно хорошо» усвоили её нормы и правила. На самом деле идет не «обучение», а приспособление понятия демократии к российскому политическому опыту и национальному характеру, к сформировавшейся в российском менталитете модели государственности.

В частности, сегодня можно совершенно определённо сказать, что россияне психологически отторгают концепцию государства как «диспетчера», регулирующего отношения между различными группами интересов. Для нас гораздо важнее его способность артикулировать общенародную волю в противовес частным выгодам и устремлениям. При такой интерпретации авторитаризм «сильной власти» в определённых условиях может восприниматься не как отмена демократии, а как её усиление, особенно когда государство «ставит на место» всевозможных «бояр» и «баронов».

Примечательно в этой связи, что почти половина наших соотечественников видит основную задачу политической оппозиции не в критике исполнительной власти, а... в том, чтобы оказывать помощь в её работе. Но ведь это не что иное, как отрицание конкурентной политики, ставящее под сомнение опробованный на Западе принцип политического маятника!

Результаты массовых опросов свидетельствуют, что россияне очень дорожат свободой слова, в гораздо большей степени, чем многопартийностью и правами человека. Но выходит, что они поддерживают разнообразие точек зрения и плюрализм мнений вовсе не для того, чтобы обеспечить существование «противоборствующих команд», а преследуя совсем иные цели. В первую очередь — возможность свободно и всесторонне освещать любые проблемы, что, по российским представлениям, должно обеспечить интегрирование отдельных мнений в «общегосударственную» точку зрения, как бы возвышающуюся над разнообразием частных позиций и интересов.

Понятие государства в его специфически российской интерпретации включает в себя отчётливо выраженную смыслополагающую функцию. Это означает, что государство должно указывать общие цели и выстраивать вокруг них систему смыслов — «картину» будущей действительности, снимающую, в частности, психологически непереносимую противоречивость устремлений и ориентаций. Вот здесь-то и возникло изначальное непонимание между реформаторами 90-х годов и основной массой населения. Государство без концепции «общего дела» для большинства россиян было не «настоящим» государством, а в лучшем случае его имитацией. Такое положение их психологически тяготило, делая жизненные невзгоды и прочую «суету» бессмысленными. Общество стремительно погружалось в состояние эмоциональной напряжённости и тотального разочарования, и только появление в Кремле нового президента с ясно заявленной программой восстановления сильного государства по традиционным российским чертежам смогло в значительной степени разрядить эту ситуацию.

 

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

Бердяев, Н. А. (1990) Истоки и смысл русского коммунизма. М.: Наука.

Вышеславцев, Б. П. (1995) Русский национальный характер // Вопросы философии. № 6. М.: Наука.

Дилигенский, Г. Г. (1998) Российский горожанин конца девяностых: генезис постсоветского сознания (социально-психологическое исследование). М.: ИМЭМО.

Касьянова, К. (1994) О русском национальном характере. М.: Ин-т национальной модели экономики.

Пибоди, Д., Шмелёв, А. Г., Андреева, М. К., Граменицкий, А. Е. (1993) Психосемантический анализ стереотипов русского характера: кросс-культурный аспект // Вопросы психологии. № 3. М.: Школа-пресс.

Россия на рубуже веков (2000) / Отв. ред. М. К. Горшков и др. М.: РНИСиНП, РОССПЭН.

Фулье, А. (1998) Психология французского народа // Революционный невроз. М.: КСП.

Версия для печати